Бедные люди: Последнее письмо, которое не дошло — Глава, которую не дописал Достоевский

Часть цикла «Продолжение классики» на ЯПисатель.рф
Пыль осела, а я всё стоял.
Федора заходила ко мне сегодня утром. Принесла щей. Я не ел. Она положила на стол и ушла, ничего не сказав. Добрая она женщина, Федора; она понимает. Она ведь тоже плакала тогда, когда вы садились в карету, — я видел из окна. А Быков ваш стоял рядом, и всё торопил, и перчатку натягивал, и смотрел по сторонам — будто стыдился чего-то, будто ждал, что кто-нибудь помешает, и торопился оттого, что боялся. Я было хотел выбежать, но ноги не послушались. И что бы я сказал? Что?
Пишу вам это письмо, а отправлять-то и некуда. Адреса вашего степного имения не знаю. Может, Федора знает, — но я не спрашиваю. Я пишу, потому что не могу не писать. Привычка это, маточка. Вы три года были рядом, через двор, и каждый день я садился к этому столу и писал вам, и ждал ответа, и жил этим ожиданием, — а теперь писать некуда, а я всё пишу. Как собачка, которую хозяин бросил, а она сидит у двери и ждёт. Вот и я — собачка.
На службе сегодня Его Превосходительство изволили спросить, здоров ли я. «Что-то вы, Девушкин, нехороши», — сказали они. Я отвечал, что здоров совершенно, что благодарю покорнейше за участие. Но руки дрожали, и я три раза переписывал одну бумагу, и всё с ошибками. Емельян Иванович, сосед мой по столу, поглядывал и молчал. Он человек неглупый, Емельян Иванович; он, верно, понял.
А вечером, как вернулся домой, сел к окну. Окно-то — на ваш двор выходит. То есть на бывший ваш двор. Теперь там другие жильцы, — хозяйка сказала, что какой-то чиновник с семейством, с детьми. Двое детей, и они бегали по двору, и кричали, и смеялись. А я смотрел на ваше окно и видел, что занавески другие — жёлтые, с цветочками, — а у вас были белые, простые, чистые. И от этих жёлтых занавесок стало мне так горько, что я заплакал. Сам не знаю отчего — от занавесок. Глупо это, я знаю.
***
Октября 4-го.
Опять пишу вам, маточка. Четвёртое письмо уже — а отправить ни одного не могу. Лежат они стопкой у меня на столе, перевязанные ленточкой. Ленточку эту я нашёл у себя в кармане — она от того пакетика с леденцами, что вы мне подарили на Пасху. Помните? Я тогда сказал, что мне сладкого нельзя, что зубы, что доктор запретил, — а вы засмеялись и сказали: «Макар Алексеевич, вы как ребёнок!» И я съел все леденцы в тот же вечер, хотя зуб потом болел две недели.
Но я не о том. Я хотел написать о том, что со мной происходит, — а сам не могу понять, что именно. Вот хожу по улицам — и всё как прежде: извозчики кричат, торговки бранятся, чиновники спешат, — а я иду и не узнаю ничего. Как будто город тот же, а я — другой. Всё сдвинулось куда-то, и я сдвинулся, и ничего не стоит на своём месте.
Вчера проходил мимо кондитерской — той самой, на углу, где я вам купил однажды пирожное. Остановился, стал в окно глядеть, — а там, за стеклом, сидела барышня. Молоденькая, в голубом капоте, и читала книжку. И так мне показалось на одно мгновение — на одно только мгновение, маточка! — что это вы. Сердце так и ёкнуло. Но увидел — нет, не вы: лицо другое, волосы темнее. Но что-то было — в повороте головы, в том, как она страницу перевернула. И я стоял у этого окна, как дурак, минут десять, пока городовой не покосился.
А ночью не спал. Лежал и думал: зачем я вам тогда не сказал? Не о любви — нет, куда мне! Я старик, я нищий, я титулярный советник с протёртыми локтями. Но я мог сказать... Нет, не мог. Потому что говорить — значит назвать, а назвать — значит разрушить. А у нас с вами было такое, что назвать нельзя, можно только чувствовать.
***
Октября 11-го. Читать далее →
Подпишись. Чехов молча одобряет